capitol: gamemakers.
[indent] I'm starving, darling, let me put my lips to something, let me wrap my teeth around the world. Start carving, darling, I want to smell the dinner cooking, I want to feel the edges start to burn. Honey, I want to race you to the table — if you hesitate, the getting is gone. I won't lie, if there's something to be gained, there's money to be made, whatever is still to come.
калипсо [calypso], 30s.
поведенческий анализ, клиническая психология.

Что за маленькие милые зверушки. Мальчишка из Девятого, с глазами, распухшими от слез, и веснушками, будто брызгами грязи на чистом полотне. Девочка из Двенадцатого со смешными побрякушками на шее, так яростно сжимающая в руке серебряную вилку. И этот детина из Второго, возвышающийся над всеми, с пустым, вымороженным взглядом, в котором читается лишь скука и ожидание команды. Очаровательные и крайне предсказуемые создания, эти ваши трибуты.
Калипсо знает их наизусть, будто заученную детскую считалку. Ее наблюдения на тренировках вытащат наружу каждую их слабость, обнажат нервы. Вот этот панически задрожит, услышав рык. Вон тот умрет от собственной глупости, сунув в рот красивую, но смертельную ягоду. А этот, с дрожащими руками, — никогда не сможет вонзить нож в плоть другого человека. Это так просто. В них нет совсем ничего сложного. Иногда Калипсо грустно — в них нет и ни капли вызова, даже в победителях. Они убьют, ну, человек пять-шесть, травмируются об эту глупость на всю оставшуюся жизнь, а потом либо утопят свою память в вине, как та девица из Первого, в чьих глазах она видела эту жажду забвения задолго до Игр, либо превратятся в расшаркивающихся шарнирных куколок, лепечущих что-то о благодарности Капитолию.
Калипсо претит от этих маленьких, глупых, до оскомины предсказуемых зверушек. Дергать их за ниточки давно перестало быть забавным. Они даже не пытаются их порвать. Она полулежит в своем кресле в Комнате управления, в самом темном углу, нажимает кнопку связи и бросает в микрофон главному распорядителю фразу, обрекающую на смерть: «Готовьте кислотный дождь в сектор пять. Третий никуда не убежит». Она заключает пари одним сообщением, отправленным букмекеру в первый день Игр, — и в девяноста девяти случаях из ста ее цифра оказывается на табло победителя.
Но есть ли где-то этот исключительный случай?
кесон морган [kaeso morgan], 30s.
геопатогенная инженерия.

Пещеры с акустикой, сводящей с ума, леса, где деревья по ночам незаметно сдвигаются, смыкаясь вокруг детей, выпущенных на убой, в ловушки-лабиринты, и реки с обманчивыми течениями, которые затягивают малышей в подводные гроты. За каждым углом, в кронах деревьев, в острой траве, что изрежет босые ноги, в скользких камнях, поросших мхом, — Кесон готов положить руку на сердце и на гимне Панема поклясться, что на каждой арене оставляет часть своей души. О том, что душа эта гнилая и не продалась бы и за бесценок на самом поганом черном рынке страны, умалчивает.
Идею, что природа убивает не хуже ножа, Кесон смакует, катает на языке вместе с сочной ягодой, и когда она брызгает соком на язык, он представляет кровь. Кесон жесток непомерно, из тех распорядителей, которые, захотев заманить трибута в ловушку, не оставили бы ему шанса на выживание, сколько бы он ни бежал, потому что страх в их глазах, пульсирующая в венах паника, пищащие на полной громкости датчики жизненных показателей — ничто не возбуждает его сильнее, чем это. Он останавливается, если получит прямой приказ остановиться — в любом другом случае трибут, который показался ему сегодня заслуживающим смерти, умрет. Река выйдет из берегов. Вулкан раскрошится лавой на бледную детскую кожу. Лес загорится и похоронит в огне кудрявого мальчишку из ебаного захолустья.
Он не смотрит на лица. Он следит за тем, как его творения — оползень, перекрывший путь к отступлению, или ядовитые споры, медленно подтачивающие легкие, — становятся решающим аргументом в последней схватке. И в миг, когда его ландшафт совершает последнее, решающее убийство, Кесон позволяет себе улыбнуться с удовлетворением садовника, сорвавшего с ветки идеальный, созревший под его заботливым взглядом, плод. Плод, в мякоти которого навсегда застыл вкус его гнилой души.
феликс ладо [felix ladeau], 30s.
создание оружия.

Клинок в руках Феликса Ладо обретает душу. Он будет часами полировать лезвие сам, своей рукой, доводя его до зеркального блеска, в котором потом, он знает, отразится предсмертный ужас. Нож, лук, каждый дротик, покидающий его мастерскую на пути к Рогу Изобилия, — не просто орудие убийства, но продолжение его воли, его тщательно спланированное послание к тем, кого выпустили на убой.
Феликс верит — нет, знает — что оружие должно быть не просто функциональным. Оно должно быть соблазнительным. Должно манить, как запретный плод, и предавать в самый ответственный момент. Его любимым творением прошлого года был изящный топорик с рукоятью из полированного оленьего рога. Баланс был безупречен, лезвие пело в воздухе, но в месте соединения лезвия с древком он оставил почти невидимую трещинку, которая должна была проявиться после третьего-четвертого мощного удара. Трибут из Первого, могучий и уверенный в своем превосходстве, замахивается на противника, и сталь, отлетая, описывает в воздухе блестящую дугу, оставляя его с обломком в руках и с немым вопросом в глазах. Предательство собственного оружия — что могло быть слаще?
Он собирает свои копья из легчайших сплавов, чтобы их мог метнуть даже хрупкий подросток, и травит их наконечники ядом, вызывающим не быструю смерть, а паралич — чтобы жертва упала, не в силах пошевелиться, и наблюдала, как к ней подходит убийца. Он создает луки, тетива которых издавает мелодичный, звенящий звук, — свисток смерти, предупреждающий цель за секунду до попадания.
И когда по телевизору он видит, как его творение входит в плоть, как обманчивый клинок ломается в решающий миг, как по лицу юной трибутки из Седьмого расползается гримаса недоумения и ужаса, он откидывается на спинку кресла, закрывает глаза и смакует момент. Вкус сложный, с горьковатым послевкусием, но от этого — только насыщеннее. Вкус абсолютной власти, выкованной в стали.